18.06.2019

Письменный анализ эпизода письмо ильи к ольге. Гончаров и. а. Письмо Обломова к Ольге Ильинской


Хатанзеева Анастасия, 10 класс, МКОУ ШИС(П)ОО с. Самбург

Письмо Обломову.

Здравствуйте, Илья Ильич!

Пишу Вам я, Хатанзеева Анастасия. Хоть Вы меня и не знаете, зато я много чего узнала о Вас из романа. Искренне надеюсь, что Вам доставит удовольствие моё письмо.

Признайтесь сами себе, Илья Ильич, что Вы лентяй. Ну зачем же так лениться? Почему бы Вам не привести себя в порядок, не заставить Захара добросовестно исполнять свои обязанности? Он же от Вас заразился этой обломовщиной. И всё равно, вы самый милый и добрый из всех лентяев, что я знаю. Я ценю в Вас то, что Вы видите в людях человеческое, не смотрите на «оболочку» человека. Ведь человек – это целый мир, состоящий из радуги смыслов. Вот и Вы – особый мир, который понять трудно. Да, Вы лежите, лежите очень долгое время без движения. Но при этом мы понимаем, что то движение, которого ожидают от Вас друзья, не принесёт никому никакой пользы.

Друзья Ваши очень подвижны, и каждый из них по-своему интересен. У них много дел, они спешат жить, пытаются и Вас вовлечь в активную жизнь. И что в этой их жизни? Бесконечная суета, бестолковые поездки, к моему удовольствию, неинтересные Вам. Чем живут Ваши друзья? Вот Тарантьев просто пользуется Вашей добротой и постоянно выпрашивает у Вас деньги. Он человек хитрый, Вам так не кажется? Кстати, вернул ли он Вам долги?

Близкий Ваш друг Андрей Штольц – полная Вам противоположность. Он человек нового времени. Мне бы хотелось, чтобы в Вас присутствовали некоторые черты его характера. Но, может быть, поэтому вы, такие разные, дополняете друг друга и составляете единое целое… Я поняла, что Вы очень сильно любите Штольца, даже назвали в его честь своего сынишку Андрюшеньку. Ваша дружба со Штольцем достойна восхищения и похвалы.

Перейдём к следующему: Вы беспамятно влюбились в Ольгу Сергеевну, но зачем? Вы умеете любить – это однозначно. Любовь Вас заставила снять удобный домашний халат и надеть солидный костюм. Жаль, что Ольга была влюблена лишь в свою мечту. Возможно, она хотела превратить Вас в Штольца, она ведь и вышла именно за него. Вы же были искренне рады их счастью, добродушный Вы человек.

Живя на Выборгской стороне, Вы вновь вернулись в свой любимый обломовский мир – мир без особых хлопот. Это, конечно, печально. Агафья Матвеевна – простая и заботливая женщина. Вы, наверно, заметили, что она души в Вас не чает? Она ничего от Вас не требует, не пытается изменить. Любит Вас таким, какой вы есть, Илья Ильич, любит искренне. Конечно, ни о каком развитии говорить не приходится, Вы просто не чувствуете в этом никакой необходимости. Может быть, любовь к Агафье Матвеевне не такая, какой была любовь к Ольге Сергеевне, поскольку её Вы любили всем сердцем, но Ваши чувства к Агафье Матвеевне становятся взаимными. Женитьба, рождение сына, семейная жизнь…

Вы такой милый человек, Илья Ильич. Ох, кажется, что я сама в Вас влюбилась.

Пожалуй, всё. Не сердитесь на меня: сколько людей, столько и мнений.

До свидания, сердечно Ваша Анастасия Хатанзеева .

/ / / Письмо Обломова к Ольге Ильинской (анализ 10 главы второй части романа Гончарова «Обломов»)

Главным героем романа « » является молодой человек лет 33, который совершенно не желает трудиться, совершать какие–либо лишние движения, стремится к чему-то в своей жизни. В образе Ильи Ильича, Гончаров пытается показать истинную суть русского человека, которому присущи все качества ленивого героя. Он не способен измениться даже ради любви, поэтому пишет дорогой Ольге письмо с просьбой о разрыве отношений, с просьбой о расставание.

Именно это письмо полностью завершает раскрытие . В то время, как он пишет обращение к , перед ним есть два варианта развития своей дальнейшей жизни. Или же он шагает вперед, соединяет свою жизнь с любимой Ольгой, испытывает высокие чувства и начинает активно жить. Или же, он попросту, возвращается к своему прежнему, ленивому существованию.

Но, этот, теперешний Обломов уже изменился, он стал другим человеком. Если обратить внимание, с каким надрывом, с какими эмоциями, в быстром темпе он пишет письмо. Да такой активности и эмоциональности он давно не проявлял. Значит, он ступил на путь перемен. Почему же все не пошло дальше, своим чередом?

Потому что Обломов считал себя не достойным такой любви, и очень даже зря. Обломов пишет свое письмо, как настоящий творец, как поэт. Он использует различные литературные приемы – метафоры и сравнения, он вкладывает в строки письма смысл. Это дает нам понять, что его душа еще не совсем погибла, что она еще способна испытывать какие-то чувства.

Но, его уничтоженная самооценка не дает его душе и чувствам развиваться. Он говорит об отношениях, как о растении, семена которого не должны дать жизнь. Он неоднократно пишет о том, что совершенно не достоин любви Ольги.

Волнение и повышенная эмоциональность создают восклицательные предложения, риторические вопросы, с которыми Обломов обращается к Ольге. Илья Ильич неоднократно пишет о том, что Ольга заблуждается в своих чувствах, что он не тот человек, который должен быть с ней рядом. Как же он волнуется при написании своего письма. И это позволяет нам увидеть в нем совершенно другого человека. Он имеет прочный человеческий стержень, с хорошими человеческими качествами. Он действительно угадывает не правдивые чувства Ольги, а лишь желание женщины показать себя и свою силу воли.

Прочитав смысл письма, мы видим, насколько сложный и трагический персонаж Гончарова. Мы наблюдаем, насколько он сломался под давлением окружающего общества и превратился в такого вот Обломова.

ПИСЬМА ОБЛОМОВА

И В. Пырков

Посвящается памяти моих родителей, Пыркова Владимира Ивановича и Василъцовой Нэли Даниловны

Кто же не помнит знаменитой обломовской чернильницы, этой символической детали, иллюстрирующей пресловутую леность Ильи Ильича Обломова?

«На этажерках <...> лежали две-три развёрнутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с чернилами; но страницы, на которых развёрнуты были книги, покрылись плесенью и пожелтели <...> а из чернильницы, если бы обмакнуть в неё перо, вырвалась бы разве только с жужжанием испуганная муха»1. Иван Александрович Гончаров, великий мастер эпистолярного жанра, придаёт заброшенному его героем атрибуту письменности особое, конечно, значение. Сам-то он священнодействовал, когда писал письма: «Я сажусь за перо и бумагу, как музыкант садится за фортепьяно, птица за своё пение, и играю, пою, т. е. пишу всё то, что в ту минуту во мне делается»2. Так что высохшие чернила - это серьёзная характеристика обломовского быта. И дело тут, разумеется, не столько в лени Ильи Ильича (да и можно ли всерьёз назвать ленивым человека, с таким упорством отбивающегося от щипков и прикосновений жизни - «Жизнь трогает!»), сколько в принципиальном, вполне осознанном нежелании его поддерживать связь с внешним миром.

И всё-таки письма играют в судьбе Обломова не последнюю роль. Из-за чего, к примеру, Илья Ильич вынужден был в своё время уйти со службы? Из-за письма, конечно! Из-за деловой бумаги, которую он ухитрился отправить «вместо Астрахани в Архангельск» (С. 62). Да, если уж Обломов ошибается, то по-крупному, масштабно, путая, по меньшей мере, юг и север. А две беды, точнее, «два несчастья», о которых твердит обитатель квартиры в Гороховой каждому своему утреннему визитёру? Это ведь два письма: одно пришло из деревни, от старосты, другое же нужно написать «к домовому хозяину», чтобы отсрочить переезд или вовсе, как выражается Обломов, «избегнуть крайностей» (С. 55).

Но избегнуть крайностей, т. е. найти «золотую середину», «золотую рамку жизни», по-обломовски, Илье Ильичу так легко не удастся. Как ни красноречив будет он, объясняя готовому сквозь землю провалиться Захару, почему переезд, т. е. «ломка», «шум», - это удел «других», а не его, барина, переехать ему всё-таки придётся. Проводник авторской воли Тарантьев, стоящий уже на пороге и отчаянно звонящий в дверь, позаботится об этом. И за ум Илье Ильичу предстоит взяться, и за перо. Об этом позаботятся Штольц с Ольгой. И каким же блестящим слогом напишет Обломов своё послание к Ольге! Напишет «быстро, с жаром, с лихорадочной поспешностью, не так, как в начале мая писал к домовому хозяину» (С. 221).

Пока же именно начало мая, и Илья Ильич всё никак не может избежать «близкой и неприятной встречи двух которых и двух что», кряхтя над полулистом серой бумаги, которым Захар закрывал на ночь стакан, чтоб туда не попало «что-нибудь.. . ядовитое» (С. 80). Высохшие же совершенно чернила Захар, этот «рыцарь со страхом и упрёком», разводит по такому особенному случаю квасом.

«Какие скверные чернила!» - восклицает укоризненно Обломов и принимается всё-таки за письмо. Вот его текст:

«Квартира, которую я снимаю во втором этаже дома, в котором вы предположили произвести некоторые переустройки, вполне соответствует моему образу жизни и приобретённой вследствие долгого пребывания в сем доме привычке. Известясь через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что вы приказали сообщить мне, что занимаемая мною квартира...» (С. 80). Заметим, что собственный стиль не устраивает в данном случае Илью Ильича, отлично разбирающегося в хорошем слоге. Он несколько раз переставляет слова местами, зачёркивает, переправляет их, но всё выходит «бессмыслица». «Э! да чёрт с ним совсем, с письмом-то! Ломать голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма писать» (С. 80). И на пол летят клочки разорванной бумаги...

А вот от другого письма, или «несчастья», отделаться куда как тяжелее. Тут, пожалуй, и голову в пору поломать. И Обломов ломает. Дело в том, что Илья Ильич какое-то время назад получил депешу от Прокофия Вытягушкина - старосты, заправляющего теперь в Обломовке. Вся первая часть романа вплоть до «Сна Обломова» осенена унылым светом этого мятого, «грязного такого», «с печатью из бурого сургуча» донесения. Плохие вести пришли из родной Обломовки. «Пятую неделю нет дождей»; «озимь ино место червь сгубил»; «под Иванов день ещё три мужика ушли»; «холста нашего сей год на ярмарке не будет» (С. 44). Отсюда печальный и весьма тревожащий далёкого от дел и всё-таки живущего доходами собственно только из деревни Илью Ильича итог: «В недоимках недобор: в нынешний год пошлём доходцу, батюшка ты наш, благодетель, тысящи яко две помене против того года...» (С. 44).

И каждому из своих утренних гостей Обломов пытается рассказать о не дающем ему покоя письме, но кто-то, как солнечный зайчик грядущего лета Волков, франт Волков, легко и изящно отмахивается от обломовских несчастий тончайшим батистовым платком, ссылаясь на интенсивность светской жизни («Pardon, некогда...»), кто-то, как деликатный Судьбинский, обременённый чиновными думами, обещает заехать на днях, кто-то, как литературный подёнщик Пенкин, примитивно истолковывающий существо писательского труда, втягивает Обломова в полемику совсем о другом. Хотя, если вдуматься, о том же самом, конечно, о человеке: «Человека, человека давайте мне! - говорил Обломов, - любите его...» (С. 39).

Письмо же от старосты выслушивает сначала на всё согласный Алексеев, а после не соглашающийся ни с чем и никогда Тарантьев. Алексеев, этот «неполный, безличный намёк на людскую массу» (С. 41), - плохой советчик, точнее говоря, никакой. Его резюме звучит глухим и совершенно бесполезным для Обломова отголоском извечных - прописных - истин: «Что ж так тревожиться, Илья Ильич?..

Никогда не надо предаваться отчаянию: перемелется - мука будет» (С. 45). И всё-таки в старых, как мир, словах Алексеева угадывается перспектива романного действия, чувствуется некое иное знание. Уж не великая ли хозяйка Агафья Матвеевна Пшеницына, где-то там, в дальнем конце романа, по ту сторону Невы, печёт из этой муки так полюбившийся Илье Ильичу пирог с цыплятами и грибами. Настоящий, обломовский!

Михей Тарантьев, «земляк» Обломова, бесцеремонно навязывающий ему переезд на Выборгскую сторону, даёт, в отличие от Алексеева, самые решительные рекомендации. «Ступай в деревню сам: без этого нельзя; пробудь там лето, а осенью прямо на новую квартиру и переезжай» (С. 55). Интересно, что Михей Андреевич сразу же разоблачает старосту и ставит, что называется, все точки над «и». «Староста твой мошенник... а ты веришь ему, разиня рот. Видишь, какую песню поёт! Засухи, неурожай, недоимки, да мужики ушли. Врёт, всё врёт!.. Ах, он разбойник, я бы его выучил!» (С. 55). А ещё Тарантьев наущает ошарашенного Обломова написать к самому губернатору: «Примите, дескать, ваше превосходительство, отеческое участие и взгляните оком милосердия на неминуемое, угрожающее мне ужаснейшее несчастие <...> и крайнее разорение, коему я неминуемо должен подвергнуться, с женой, и малолетними, остающимися без всякого призрения и куска хлеба, двенадцатью человеками детей...»(С. 56). Сильно сказано! Как тут не вспомнить крыловскую «Почту духов», где можно неожиданно наткнуться на такой вот, вполне актуальный и сегодня диалог:

«- Скажите мне, что это за бумаги, которые друг другу показывают многие, находящиеся в сей комнате.

Это бумаги... называемые просительными письмами; просители... самыми живыми красками доказывают в них свою бедность...

Они, конечно, смягчают... сих бояр?

Нимало... знатные имеют предосторожность не заглядывать в сии письма...»3.

Обломов догадывается об этом обстоятельстве, и лишь смеётся в ответ на тарантьевскую тираду. И правда, какой-либо практической пользы от гремящих разоблачений, угроз и советов Тарантьева не больше, чем от неопределённых сентенций Алексеева. «Тарантьев, - предупреждает читателя Гончаров, - мастер был только говорить; на словах он решал всё ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем <.. .> применить им же созданную теорию к делу <.. .> его не хватало...» (С. 47).

В окружении таких-то советчиков бедный Илья Ильич ждёт единственного, пожалуй, человека, который действительно может помочь ему справиться со свалившимися на голову «несчастьями», Андрея Штольца. «Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть, потому, что рос, учился и жил с ним вместе» (С. 49). А пока вечно занятый, но на всё находящий время Штольц «в отлучке», Илья Ильич вновь и вновь обращается к письму от старосты, то просто упоминая его, то едва ли не наизусть цитируя («яко тысячи две помене!»), то пытаясь забыть и даже теряя, чтобы снова отыскать где-нибудь

в складках одеяла и с ужасом прочесть. Приглядимся же и мы повнимательнее к этому своеобразному шедевру письменности.

Прокофий Вытягушкин, судя по всему, мастер составлять подобные отчёты. Как тут не вспомнить утверждение Тарантьева о том, что «все мошенники пишут натурально» (класс натуральной школы уже блестяще закончен ищущим новых путей автором!). Безрадостные факты, свидетельствующие, между прочим, о его, старосты, упущениях или, скорее всего, просто о его плутовстве, ловко окутываются заверениями преданности, комплиментарными обращениями, самоуничижительными характеристиками, вроде такой: «Авось, милостивый государь, Господь помилует твою барскую милость, а о себе не заботимся: пусть издохнем!» (С. 44). К тому же в письме смешиваются календарно-обрядовые ориентиры, что для сегодняшнего читателя не столь заметно, но для Обломова, с детства, как и его предки, живущего «по указанию календаря», - вопиющая несостыковка: «Месяца и года нет, - качает головой Илья Ильич, - ... тут и Иванов день, и засуха...». Вдобавок письмо заканчивается странной подписью, оставляющей, так сказать, некоторый простор для манёвра. «Староста твой, всенижайший раб Прокофий Вытягушкин собственной рукой руку приложил». За неумением грамотности поставлен был крест. «А писал со слов оного старосты шурин его, Демка Кривой» (С. 44). (Любопытная параллель: история Обломова ведь тоже рассказана писателем со слов Штольца.)

Но сейчас о другом - о подписи, благодаря которой можно почти физически ощутить, как на Илью Ильича надвигаются разрозненные ряды кривых букв. Надвигаются неровным и всё же непобедимым строем. О почерке Демки Кривого Гончаров, кстати, не говорит ни слова, да этого и не требуется. Само собой ясно: буквы несут для адресата дополнительную, подспудную информацию, их функция, в том числе и художественная, близка здесь предназначению родовых знаков, родовых мет. Родовой знак - это, как известно, лаконичный рисунок, значок-символ, рассказывающий о том, чем живёт, чем славится, как работает, какие болести преодолевает тот или иной род. С помощью подобных значков издревле составлялись на Руси целые послания. Причём долгое время, даже ещё в XIX в., родовые знаки соседствовали с письменностью. Угол - соха, прямая линия - земля, волнистая линия - вода или слёзы, конь у привязи - возвращение домой. А был и такой нерадостный знак - перечёркнутый каравай хлеба, символ неурожая и голода4. Остаётся только догадываться, какие меты различает Илья Ильич в письме из родового своего имения. В любом случае это какая ни на есть, а всё же весточка из настоящего Обломовки, из неутешительного настоящего.

А из прошлого? Знаменитый сон, который видит Обломов, - это ведь, если разобраться, его заветная родовая мета, это то, что помогает ему оставаться самим собой - всегда. (Изменяется не Обломов, а мир!) Это его солнечный родовой знак. «Увертюрой ко всему роману» назвал Гончаров IX главу первой части. Без «Сна...» образ Обломова потерял бы своё обаяние, потому что лишился бы связи «с почвой родной Обломовки». А роман лишился бы главного источника света. Заметим, писатель до определённого времени всеми возможными способами приглушает

свет, затемняет его, «забывает» про слово «солнце». От серого сюртука Захара уже некуда деться, в некоторых абзацах текста он многократно тиражируется, а рядом - «паутина, напитанная пылью», «пожелтевшие страницы» давно открытой на одном и том же месте книги, замасленные тетрадки, какая-то грязноватая бумажка из кармана Тарантьева, колеблющийся дым его сигары, тёмный камень перстня на пальце доктора и «серая бумага письма», написанного бледными чернилами. («На небе ни облачка, а вы выдумали дождь...» - говорит Алексеев, чей точно бы сотканный из пыли и муки образ неизбежно рухнул бы рядом со словом «солнце».)

Автор до поры бережёт солнечные лучи и только один раз упоминает про Обломовку, название которой само по себе не может пока вызвать у нас никаких эмоций. Но «Сон...», как огромный проран света, вот-вот уже заставит читателя зажмуриться: солнечные берёзы, солнечные пространства, речка, отражающая солнце и слепящая глаза, пылкое солнце выпеченных по весне жаворонков, снежное солнце Рождества... «Но лето, лето особенно упоительно в том краю... Как пойдут ясные дни, то и длятся недели три-четыре...». Где же ещё, как не в Обломовке, «искать ясных дней, слегка жгущих, но не палящих лучей солнца...» (С. 97).

А ещё «Сон Обломова» одухотворён утренним светом материнской молитвы - чистым светом любви: «Обломов, увидев давно умершую мать, и во сне затрепетал от радости, от жаркой любви к ней: у него, у сонного, медленно выплыли из-под ресниц и стали неподвижно две тёплые слезы» (С. 101). Когда-то ведь и Гончаров, рано покинувший родные пенаты, ждал весточек с родины, когда-то и его звали вернуться родные голоса.

Такое вот солнечное, до горящей в глазах слезы светлое письмо получает Илья Ильич из былого, и действительно счастлив, когда читает только его.

«Обломов» - самый тёплый, самый просторный роман Гончарова. В нём столь много обжитого, удобного к жизни пространства, так светлы солнечные лучи и ясны дали, настолько близка и зрима сама земля, так чисты помыслы и мечты, до того искренни слова и слёзы, что роман сам по себе воспринимается читателем как нечто с детства ему сопутствующее, родное. Даже планы, которые постоянно вынашивает Илья Ильич. Мы понимаем, что они для Обломова неосуществимы, как неосуществимы, скажем, рекомендации доктора, предлагающего Илье Ильичу поехать в Киссенген, Швейцарию, Тироль и развлекать там себя верховой ездой. Понимаем умом. Но сердцем понять этого не хотим и не можем. А ведь и вправду хорошо мечтает наш «поэт в жизни»: «Погода прекрасная, небо синее-пресинее... одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям, другая - к деревне. В ожидании, пока проснётся жена, я надел бы шлафрок и походил по саду... Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную, тёмную аллею... Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в берёзовую рощу, а не то в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и там блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифштекса...» (С. 162).

Ответ на вопрос, почему Обломов не едет в деревню, всё медлит, всё откладывает возвращение на родину, всё никак не может завершить и осуществить свой

план, вполне очевиден: он ведь прекрасно понимает, что Обломовки, в которой вырос он, давно уже нет, нет в живых матери с отцом, изменилась сама жизнь, дрогнули её привычные устои, исчезло равновесие. Вот и получается, что Обло-мовка теперь там, где Обломов, потому что он свято несёт её в сердце, живёт по её ритму и времени. Да, Илья Ильич пытается жить по индивидуальному - обломовскому - летосчислению, хотя и терпит в итоге сокрушительное поражение от главного своего противника - времени. Так тема лишнего человека становится в романе Гончарова темой лишнего мира.

В истории отечественной словесности само чудо письма всегда имело глубочайшую морально-нравственную основу. Взять хотя бы одно из последних писем А. Н. Некрасова, когда он, умирающий, нашёл в себе силы ответить простой сельской учительнице А. Малоземовой5... Письма и письмена гончаровского романа тоже тяготеют к некоему нравственному полю, соприкасаясь с трепещущими вопросами бытия.

Когда романное действие начнёт разгораться и прерывистое дыхание поющей Ольги станет почти различимым, Илью Ильича потрясёт до глубины души одно слово, «ядовитое» слово, которому суждено будет в своё время озариться пламенем гениальной добролюбовской статьи. Да, да, «обломовщина». Это слово Илья Ильич произносит на разные лады, повторяет, обдумывает, так и сяк мысленно примеривает к себе, а ещё и пытается записать. Но, поскольку, как мы помним, обломовская чернильница вышла из строя, Илья Ильич бессознательно прибегает к другому средству: «Он задумался и машинально начал чертить пальцем по пыли, потом посмотрел, что написал: вышло Обломовщина.

Он проворно стёр написанное рукавом. Это слово снилось ему ночью, написанное огнём на стенах, как Бальтазару на пиру» (С. 168).

Вспомним, по библейской легенде, на стенах дворца, где пировал царь Валтасар, неожиданно начали выступать огненные слова: исчислено, взвешено, разделено, предвещавшие скорую гибель его царства. Пламенные письмена судьбы!

К слову, письмо и огонь порой не разделимы. Читая хрестоматийно известное стихотворение боготворимого Гончаровым Пушкина «Храни меня, мой талисман...», мы даже не задумываемся порой, что «талисманом» Пушкин называл перстень, подаренный ему на юге Е. К. Воронцовой. Этим перстнем Александр Сергеевич мог запечатывать письма или оставлять его сургучный оттиск на подаренных книгах со своим автографом6. В стихотворении «Сожжённое письмо» поэт ещё раз возвращается к теме перстня-талисмана:

Прощай, письмо любви, прощай!

Как долго медлил я, как долго не хотела

Рука предать огню все радости мои!..

Но полно, час настал: гори, письмо любви7.

От подобных страстей обломовцы были далеки. Не случайно же они так не любили писать и особенно получать письма, опасаясь не то чтобы дурных вестей, а вестей вообще, в принципе. Череда жизни, её обрядовая последовательность не

должна была нарушаться чем-то или кем-то извне, раз и навсегда установленный самой, кажется, природой порядок событий неукоснительно чтился обитателями «избранного уголка». Как знать, может, именно поэтому в Обломовке рождались «розовые купидоны», а доживали люди чуть ли не до зелёных волос.

Отец Обломова, например, долго распекал мужика, доставившего на свою беду письмо из города: «Да ты где взял?»; «Кто тебе дал?»; «А ты бы не брал!» (С. 124). Когда же ясно стало, что от письма никак не отделаться, его спрятали под замок. «Полно, не распечатывай, Илья Иванович, - с боязнью остановила его жена, - кто его знает, какое оно там, письмо-то? может быть, ещё страшное, беда какая-нибудь. Вишь ведь народ-то какой нынче стал! Завтра или послезавтра успеешь...» (С. 125). Вскоре тревожное любопытство взяло всё-таки верх, и письмо распечатали. Правильно тревожились обломовцы, ведь послание оказалось от... Радищева! Речь идёт, понятное дело, об однофамильце, о соседе обломовцев - Филиппе Матвеевиче Радищеве, который попросил всего лишь прислать ему рецепт пива. Однако тень, так сказать, великой фамилии, производит сильное и грозное впечатление, такие совпадения запоминаются читательским подсознанием. Что и говорить, Гончаров, обладающий опытом цензора и прекрасно владеющий искусством подтекста, умел задавать загадки... И действительно, «неизвестно, дождался ли Филипп Матвеевич рецепта» (С. 126).

В удивительных своих, трепетных, полных отцовской любви и мудрости «Письмах к сыну» Честерфилд справедливо заметил: «Хороший химик из любого вещества сможет извлечь ту или иную эссенцию: так и человек способный <...> может извлечь нечто для себя интересное из каждого, с кем он вступит в общение»8. Общаясь, иногда поневоле, с людьми, Илья Ильич Обломов, как ни странно, проявлял недюжинную проницательность. Будучи совершенно не сведущим в вопросах быта («Я ничего не знаю!»), запросто доверяя судьбу проходимцам, вроде Мухоярова и Затертого, он вместе с тем насквозь видел суетную сущность чиновного или светского Петербурга, безошибочно мог угадать главные болевые точки современной ему действительности.

«Что ж не обломовщина?-задаёт он риторический вопрос Штольцу.-Разве не все добиваются того же, о чём я мечтаю? Помилуй!.. Да цель всей вашей беготни, страстей, войн, торговли и политики разве не выделка покоя, не стремление <...> к идеалу утраченного рая?» (С. 163).

Но в настоящую «химическую реакцию» с жизнью благородная теория Ильи Ильича о выделке покоя вступает лишь тогда, когда появляется Ольга Ильинская. Кстати, звонкая пощёчина - единственная в романе! - дело, если так можно выразиться, руки именно Обломова, который не прощает Тарантъева, решительно заступаясь за честь любимого человека.

С момента встречи Ильи Обломова и Ольги Ильинской сердце романа начинает биться сильнее, меняется его ритм, меняется, так сказать, наклон его письма, время движется скачками, то замедляясь и почти останавливаясь, то неудержимо летя вперёд, как в разговоре между влюблёнными:

«- Что со мной? - в раздумье спросил будто себя Обломов.

Сказать что?

Скажите.

Вы... влюблены.

Да, конечно, - подтвердил он, отрывая её руку от канвы...

Ну, пустите, довольно, - сказала она.

А вы? - спросил он. - Вы... не влюблены...

Влюблена, нет... я не знаю, боюсь этого: я вас люблю! - сказала она и поглядела на него долго и задумчиво, как будто мысленно поверяла и себя, точно ли она любит.

Лю-блю! - произнёс Обломов...» (С. 215).

«Мариенбадское чудо» помогает перу Гончарова вдохновенно летать над страницами.

В недрах художественного текста происходит, как характеризовал подобные процессы Ю. М. Лотман, определённый «стилистический слом»9. И ярче всего этот титанический сдвиг стиля отражается в письме, которое пишет Илья Ильич Ольге.

«Пока между нами любовь появилась в виде лёгкого, улыбающегося видения, пока она звучала в Casta diva, носилась в запахе сиреневой ветки, в невысказанном участии, в стыдливом взгляде, я не доверял ей, принимая её за игру воображения и шёпот самолюбия. Но шалости прошли; я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, серьёзны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда, т. е. теперь только, я испугался и почувствовал, что на меня падает обязанность остановиться и сказать, что это такое.

Я сказал, что люблю вас, вы ответили тем же - слышите ли, какой диссонанс звучит в этом? Не слышите? Так услышите позже, когда я буду уже в бездне. Посмотрите на меня, вдумайтесь в моё существование: можно ли вам любить меня?.. “Люблю, люблю, люблю!” - сказали вы вчера. “Нет, нет, нет!” - твёрдо отвечаю я» (С. 222).

Сразу видно, эти строки написаны любящим сердцем! Обломов совершенно по-детски пытается объяснить Ольге, что она достойна лучшей участи, раскрывает душу перед ней, и в каждом его «нет» слышится «да». Отрицание становится утверждением.

Такая тонкая натура, как Ольга Ильинская, не может не чувствовать этого. Обломов добился своего, «всё изгадил», как он выражается, и Ольга плачет, прочитав его исповедь. Но слёзы её светлы.

«У сердца, когда оно любит, есть свой ум... оно знает, чего хочет, и знает наперёд, что будет...»(С. 229) - говорит Ольга, глядя любящими глазами на Обломова.

«Ведь письмо-то было совсем не нужно...»-бормочет Илья Ильич. «Неправда, оно было необходимо», - возражает, почти уже играя с ним, Ольга. И далее растолковывает Илье Ильичу - почему именно: «...потому, что в письме этом, как в зеркале, видна ваша... забота обо мне, боязнь за моё счастье, ваша чистая совесть... Вы высказались там невольно: вы не эгоист, Илья Ильич, вы написали совсем не для того, чтоб расставаться,-этого вы не хотели, а потому, что боялись обмануть меня... это говорила честность... Видите, я знаю, за что я люблю вас...» (С. 232).

Да, любящее сердце знает наперёд, что будет. Трудно поспорить с этим. Но ведь и читатель, знакомый с гончаровским романом, тоже знает кое-что наперёд.

О том, например, что «бездна», о которой постоянно упоминает в письме Обломов, и впрямь разверзнется перед ним, что «душевный антонов огонь» превратится в горячку, а Ольга, как и предполагал Илья Ильич, дождётся другого.

Мало того, настанет время, когда Ольга Ильинская расскажет тому, другому, т. е. Андрею Штольцу, «о прогулках, о парке, о своих надеждах... о ветке сирени, даже о поцелуе». И отдаст ему в руки письмо Обломова. И Штольц, подойдя к свечке, будет читать это письмо вслух и препарировать его, как прекратившее уже биться сердце.

«Письмо любви» - вспомним вновь пушкинскую формулу! - не сгорает, как и быть должно, а становится предметом холодного анализа.

Гончаров огромное значение придаёт интонации штольцевского прочтения, тем акцентам и логическим ударениям, которые ставит он.

«Слушайте же! - и читал: “Ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая. Это только бессознательная потребность любить, которая, за недостатком настоящей пищи, высказывается иногда у женщин... даже просто в слезах или в истерических припадках!.. Вы ошиблись (читал Штольц, ударяя на этом слове): перед вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Погодите - он придёт, и тогда вы очнётесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку...”-Видите, как это верно! - сказал он. - Вам было и стыдно, и досадно за... ошибку» (С. 362).

Потрясающе, но это то же самое и вместе с тем совершенно другое письмо. В нём каждое утверждение есть утверждение, а каждое отрицание есть отрицание. И только. Из него ушло дыхание, из него ушёл свет: «Сирени отошли, поблекли...». Умница Штольц, так понимающе сравнивший когда-то душу Обломова со светлой берёзовой рощей, многого не смог понять или понял, напротив, слишком многое, а Ольга поступила так, как, верно, никогда не поступил бы Обломов...

«Что же вы не пишете?-доносится до нас воркующий голосок Алексеева. - Я бы вам пёрышко очинил» (С. 60).

Роман Ивана Александровича Гончарова «Обломов», этот родовой символ русской литературы, чем-то похож на письмо с родины, которое мы, сегодняшние его получатели, читаем - совершенно по разным причинам - со слезами на глазах.

1 Гончаров И. А. Избранные сочинения. М.: Худож. лит., 1990. С. 22. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием страницы.

2 Цит. по: Ушакова Т. В. Эпистолярии И. А. Гончарова к С. А. Никитенко: отражение внутренней жизни и концепции бытия писателя // Материалы Международной научной конференции, посвящённой 195-летию со дня рождения И. А. Гончарова. Ульяновск, 2008. С. 387.

3 Крылов И. А. Из «Почты духов». Письмо XXVI. От гнома Буристона к волшебнику Мали-кульмильку // И. А. Крылов. А. С. Грибоедов. Н. А. Некрасов. Библиотека мировой литературы для детей. М.: Дет. лит., 1981. С. 82.

4 См. об этом подробнее: Жегалова С. К. Необыкновенное письмо // Пряник, прялка и птица Сирин. М.: Просвещение, 1971. С. 195-212.

5 См.: Некрасов А. Н. Полн. собр. соч. и писем: в 12 т. М.: Изд-во АН СССР, 1948-1952. Т. И. С. 413.

6 См. об этом подробнее: Гейченко С. С. Примечания II Пушкин А. С. Стихи, написанные в Михайловском. Л., 1967. С. 246-247.

7 Пушкин А. С. Стихи, написанные в Михайловском. С. 81.

8 Честерфилд Ф. Письма к сыну. Максимы. Характеры. М.: Наука, 1978. С. 45.

9 Лотман Ю. М. Об искусстве. СПб.: Искусство - СПБ, 1998. С. 261.

Анализ письма Обломова к Ольге Ильинской

обломов письмо ильинская

Письмо Ильи Обломова к Ольге Ильинской имеет огромное значение в раскрытии образа главного героя, так как помогает нам увидеть его с другой стороны, не только ленивым и апатичным человеком.

Обломов пишет письмо Ольге, потому что боится прямо открыть душу, не может высказать свои мысли ей в лицо, но это объяснение ему необходимо. Так зачем же нужно ему это письмо? Главный герой думает, что своим посланием он объявит любимой женщине о расставании, спасая её, но на самом деле он хочет развеять сомнения, прогнать страхи, успокоиться, «спасти себя» от новой, не знакомой ему жизни. Любовь к Ольге взбудоражила всю его сущность, встряхнула его сонное существование, вызвала неудовлетворённость собой: «Он пробежал мысленно всю свою жизнь: в сотый раз раскаяние и позднее сожаление о минувшем подступило к сердцу. Он представил себе, что б он был теперь, если б шел бодро вперед, как бы жил полнее и многостороннее, если б был деятелен…». Но, увы, этого не произошло.

Кроме того, Обломов опасается любых изменений в своей размеренной жизни, ведь в таких отношениях руководит сердце, а не разум. Илья Ильич боится возможных страданий, он считает, что не сможет существовать в этой бурной, насыщенной жизни вместе с Ольгой.

Но любовь пробудила в характере Обломова огромные изменения. Мы видим, что он не только эгоистично замкнут на себе, но осторожен и нежен с чувствами любимой женщины, способен на глубокие переживания и любовь. Из этого можно сделать вывод, что любовь Обломова вывела на поверхность трагедию его жизни: «Я буду лежать на дне пропасти, вы все будете, как чистый ангел, летать высоко, и не знаю, захотите ли бросить в нее взгляд». Покой ему дороже любви.

Обломов понимает, что Ольга Ильинская полюбила его не такого, каков он есть, а таким, каким его сделала любовь. Он предупреждает, что с течением времени чувства начнут остывать, и, когда Ольга узнает Обломова настоящим, она пожалеет, что связала свою жизнь с ним. Ведь «Обломовщина» - ведущая черта его характера, ему не переступить через неё. В завершение послания Илья Ильич выражает огромную благодарность Ольге за то, что она подарила ему эти минуты счастья, которые останутся с ним навсегда, будут тем «благоуханным воспоминанием», не позволяющем погрузиться в «прежний сон души».

Несмотря на трагичный исход романа, любовь Ольги пробудила глубоко дремлющие чувства Обломова, вызвала в нём страсть, душевные переживания, волнения, заставила его сказать «Боже мой! Как хорошо жить на свете!»

Прав был И.С. Тургенев: «Только любовью движется жизнь».

В процессе создания письма Обломов перечувствовал все: и страх, и любовь, и горечь, и сожаление, что замечает впоследствии и Ильинская: «Вы жили эту ночь и утро не по-своему…» Но это всего лишь игра, которая будет продолжаться недолго, ведь настоящая сущность героя совсем другая: он ищет покоя и не способен изменить себя, он не может и не хочет этого сделать сам. «Обломовщина» в его крови, она ведущая черта его характера.

Он «вылил» накопившиеся чувства и мысли, он сказал ей все, он снял ответственность за себя с себя. Теперь, слово за Ольгой.

А что же Ольга? «Глаза у ней сияли таким торжеством любви и сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого». Она все поняла и заставила понять все Обломова. И пусть она не спасла его, как надеялся Илья Ильич, но она продлила время счастья, продлила пору «настоящей» жизни, прогнала страхи. Она заставила его сказать:

спине и наслаждался последними следами вчерашнего свидания. «Люблю! Люблю! Люблю!» - дрожало в его ушах лучше всякого пения Ольги». Так начинается долгая, бессонная ночь Обломова… А на утро он решается написать письмо Ильинской.

Ильинская для него стала последней надеждой, последним человеком, который бы смог ему помочь подняться из пропасти и адаптироваться в «живом мире» после долгого пребывания в «сонном царстве». Но если Ольга - единственный шанс на спасение, зачем же тогда Илья Ильич решил с ней расстаться? Возможно, он предполагал ее реакцию, ведь «у сердца, когда оно любит, есть свой ум, оно знает, чего хочет, и знает наперед, что будет». Только таким образом и только через письмо он мог дать ей знать о своих страхах. Судя по действиям героя, мы могли «Прощайте, ангел, улетайте скорее, как испуганная птичка улетает с ветки…» В письме Обломов раскрывается с новой стороны. Теперь мы знаем, что он способен испытывать глубокие чувства, ему хочется любить и жить. Ольга лает ему эту жизнь! Но здесь мы видим и трагедию героя, осознанную им самим. Сейчас ему нравится ощущать себя сумасшедшим любовником, который может пожертвовать всем, ради любви, единственной и незабываемой.

Любая повесть, роман состоит из эпизодов, следующих друг за другом в определенной последовательности. Немалую роль в повествовании занимают и в несюжетные эпизоды, например, письма. Их роль - раскрыть внутренний мир героя, проникнуть в самые сокровенные уголки его души. Например, в романе А.С. Пушкина «Евгений Онегин» главные герои в письмах признаются друг другу в любви. Они не в силах сказать об этом словами, поэтому прибегают к перу и бумаге.

В романе «Обломов» есть эпизод, в котором главный герой тоже пишет письмо своей возлюбленной, но с совсем иной целью: он хочет разорвать их отношения, отказаться от Ольги Ильинской. Ольга - совершенство во всем, она умна, красива, грациозна, и рядом с ней Илья Ильич был очень счастлив. Он забывает обо всем, и его любовь - искренняя, но в глубине души Обломов понимает, что эта женщина, увы, не для него.

Принимая для себя решение, не видеться больше с Ольгой, он пишет ей прощальное письмо. Но, читая эти строки, читатель понимает, как тяжело Илье Ильичу дается этот шаг, как трудно ему отказаться от любви: «Мы полюбили друг друга так быстро, как будто оба вдруг сделались, больны и это мне мешало очнуться ранее». Действительно, для Обломова любовь - это болезнь, неестественное состояние.

И поэтому он считает, что необходимо болезнь вылечить. Лучше расстаться с любимой женщиной в самом начале их отношений, иначе потом для него это сделать будет очень трудно, так как «любовь делает неимоверные успехи, это душевный антонов огонь». Ольга Ильинская для Обломова недосягаемый идеал, ангел в плоти. Он не верит в то, что она его действительно любит, скорее это лишь жалость: «Вы ошиблись, перед вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Погодите, он придет, и тогда вы очнетесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку, а мне эта досада и стыд сделают боль». Брак - это серьезный шаг для любого человека. Мужчина, создавая семью, возлагает на свои плечи ответственность и за ту женщину, с которой он решил связать свою жизнь, и за своих будущих детей. А готов ли ленивый, сонный Обломов к такому шагу?

Для этого он должен стать другим человеком, достойным Ольги Ильинской. И Илья Ильич признается своей возлюбленной в том, что не сможет изменить свою жизнь: «… а мне к лицу покой, хотя скучный, сонный, но он знаком мне; а с бурями я не управлюсь». Эти строчки - кульминация письма.- все это не для него. Женитьбу на Ольге Ильинской Обломов считает ошибкой ненужной обузой и для нее самой.

Он не хочет эгоистично владеть этой женщиной. Ведь если спустя какое то время она встретит более достойного мужчину, то уже не сможет остаться с Обломовым: «Погодите, он придет, и тогда вы очнетесь, вам будет досадно и стыдно за свою ошибку, а мне эта досада и стыд сделают боль». Для Ильи Ильича разрыв с Ольгой благородный поступок. Он не хочет загубить и ее жизнь, так как загубил свою.

И в то же время Обломов не в силах подняться с дивана, сбросить халат и окунуться в бурю страстей, изменить свою жизнь. И все же в заключении письма он говорит о том, что романтические встречи с Ольгой, «этот коротенький эпизод нашей жизни мне оставит навсегда такое чистое, благоуханное воспоминание, что одного его довольно будет, чтоб не погрузиться в прежний сон души, а вам не принеся вреда, послужит руководством в будущей нормальной любви». Прощаясь с

Ольгой в письме, отказываясь от нее, Обломов считает, что избавляет любимую женщину от непосильного бремени и так будет лучше для них обоих. «Прощайте ангел, улетайте скорее, как испуганная птичка улетает с ветки, где села ошибкой, так же легко, бодро и весело, как она с той ветки, на которую села невзначай!». Письмо Обломов пишет на одном дыхании, и после того как его закончил, почувствовал облегчение. «Будто бы сбыл груз души в письмо». В сюжетном плане романа этот эпизод показывает, что главный герой не способен совершать решительные поступки, не в силах изменить свою жизнь. Но все же его любовь к Ольге искренняя, и Обломову очень тяжело сделать этот шаг - отказаться от любимой женщины ради ее же счастья. Несмотря на то, что Илью Ильича во многом можно назвать мечтателем, романтиком (это видно и из письма, в нем много личных переживаний, чувств, страстей), все-таки он остается реалистом.

И поэтому решается на разрыв с Ольгой в самом начале их отношений. Читая роман дальше, мы увидим, как этот пожар будет постепенно угасать, пока не превратиться в пепел и угли.

Обломов был в том состоянии, когда человек только что проводил глазами закатившееся летнее солнце и наслаждается его румяными следами, не отрывая взгляда от зари, не оборачиваясь назад, откуда выходит ночь, думая только о возвращении на завтра тепла и света. Он лежал на спине и наслаждался последними следами вчерашнего свидания. «Люблю, люблю, люблю», — дрожало еще в его ушах лучше всякого пения Ольги; еще на нем покоились последние лучи ее глубокого взгляда. Он дочитывал в нем смысл, определял степень ее любви и стал было забываться сном, как вдруг... Завтра утром Обломов встал бледный и мрачный; на лице следы бессонницы; лоб весь в морщинах; в глазах нет огня, нет желаний. Гордость, веселый, бодрый взгляд, умеренная, сознательная торопливость движений занятого человека — все пропало. Он вяло напился чаю, не тронул ни одной книги, не присел к столу, задумчиво закурил сигару и сел на диван. Прежде бы он лег, но теперь отвык и его даже не тянуло к подушке; однакож он уперся локтем в нее — признак, намекавший на прежние наклонности. Он был мрачен, иногда вздыхал, вдруг пожимал плечами, качал с сокрушением головой. В нем что-то сильно работает, но не любовь. Образ Ольги перед ним, но он носится будто в дали, в тумане; без лучей, как чужой ему; он смотрит на него болезненным взглядом и вздыхает. «Живи, как бог велит, а не как хочется — правило мудрое, но...» И он задумался. «Да, нельзя жить, как хочется, — это ясно, — начал говорить в нем какой-то угрюмый, строптивый голос, — впадешь в хаос противоречий, которых не распутает один человеческий ум, как он ни глубок, как ни дерзок! Вчера пожелал, сегодня достигаешь желаемого страстно, до изнеможения, а послезавтра краснеешь, что пожелал, потом клянешь жизнь, зачем исполнилось, — ведь вот что выходит от самостоятельного и дерзкого шагания в жизни, от своевольного хочу. Надо идти ощупью, на многое закрывать глаза и не бредить счастьем, не сметь роптать, что оно ускользнет, — вот жизнь! Кто выдумал, что она — счастье, наслаждение? Безумцы! «Жизнь есть жизнь, долг, — говорит Ольга, — обязанность, а обязанность бывает тяжела. Исполнив же долг...» Он вздохнул. — Не увидимся с Ольгой... Боже мой! Ты открыл мне глаза и указал долг, — говорил он, глядя в небо, — где же взять силы? Расстаться! Еще есть возможность теперь, хотя с болью, зато после не будешь клясть себя, зачем не расстался? А от нее сейчас придут, она хотела прислать... Она не ожидает... Что за причина? Какой ветер вдруг подул на Обломова? Какие облака нанес? И отчего он поднимает такое печальное иго? А, кажется, вчера еще он глядел в душу Ольги и видел там светлый мир и светлую судьбу, прочитал свой и ее гороскоп. Что же случилось? Должно быть, он поужинал или полежал на спине, и поэтическое настроение уступило место каким-то ужасам. Часто случается заснуть летом в тихий, безоблачный вечер, с мерцающими звездами, и думать, как завтра будет хорошо поле при утренних светлых красках! Как весело углубиться в чащу леса и прятаться от жара!.. И вдруг просыпаешься от стука дождя, от серых печальных облаков; холодно, сыро... Обломов с вечера, по обыкновению, прислушивался к биению своего сердца, потом ощупал его руками, поверил, увеличилась ли отверделость там, наконец углубился в анализ своего счастья и вдруг попал в каплю горечи и отравился. Отрава подействовала сильно и быстро. Он пробежал мысленно всю свою жизнь: в сотый раз раскаяние и позднее сожаление о минувшем подступило к сердцу. Он представил себе, что б он был теперь, если б шел бодро вперед, как бы жил полнее и многостороннее, если б был деятелен, и перешел к вопросу, что он теперь и как могла, как может полюбить его Ольга и за что? «Не ошибка ли это?» — вдруг мелькнуло у него в уме, как молния, и молния эта попала в самое сердце и разбила его. Он застонал. «Ошибка! да... вот что!» — ворочалось у него в голове. «Люблю, люблю, люблю», — раздалось вдруг опять в памяти, и сердце начинало согреваться, но вдруг опять похолодело. И это троекратное «люблю» Ольги — что это? Обман ее глаз, лукавый шепот еще праздного сердца; не любовь, а только предчувствие любви! Этот голос когда-нибудь раздастся, но так сильно зазвучит, таким грянет аккордом, что весь мир встрепенется! Узнает и тетка и барон, и далеко раздастся гул от этого голоса! Не станет то чувство пробираться так тихо, как ручей, прячась в траве, с едва слышным журчаньем. Она любит теперь, как вышивает по канве: тихо, лениво выходит узор, она еще ленивее развертывает его, любуется, потом положит и забудет. Да, это только приготовление к любви, опыт, а он — субъект, который подвернулся первый, немного сносный, для опыта, по случаю... Ведь случай свел и сблизил их. Она бы его не заметила: Штольц указал на него, заразил молодое, впечатлительное сердце своим участием, явилось сострадание к его положению, самолюбивая забота стряхнуть сон с ленивой души, потом оставить ее. — Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше ничего тут нет и не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой... Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется... ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! — Боже мой! Он посмотрел в зеркало: бледен, желт, глаза тусклые. Он вспомнил тех молодых счастливцев, с подернутым влагой, задумчивым, но сильным и глубоким взглядом, как у нее, с трепещущей искрой в глазах, с уверенностью на победу в улыбке, с такой бодрой походкой, с звучным голосом. И он дождется, когда один из них явится: она вспыхнет вдруг, взглянет на него, Обломова, и... захохочет! Он опять поглядел в зеркало. «Этаких не любят!» — сказал он. Потом лег и припал лицом к подушке. «Прощай, Ольга, будь счастлива», — заключил он. — Захар! — крикнул он утром. — Если от Ильинских придет человек за мной, скажи, что меня дома нет, в город уехал. — Слушаю. «Да... нет, я лучше напишу к ней, — сказал он сам себе, — а то дико покажется ей, что я вдруг пропал. Объяснение необходимо». Он сел к столу и начал писать быстро, с жаром, с лихорадочной поспешностью, не так, как в начале мая писал к домовому хозяину. Ни разу не произошло близкой и неприятной встречи двух которых и двух что . «Вам странно, Ольга Сергеевна (писал он), вместо меня самого получить это письмо, когда мы так часто видимся. Прочитайте до конца, и вы увидите, что мне иначе поступить нельзя. Надо было бы начать с этого письма: тогда мы оба избавились бы многих упреков совести впереди; но и теперь не поздно. Мы полюбили друг друга так внезапно, так быстро, как будто оба вдруг сделались больны, и это мне мешало очнуться ранее. Притом, глядя на вас, слушая вас по целым часам, кто бы добровольно захотел принимать на себя тяжелую обязанность отрезвляться от очарования? Где напасешься на каждый миг оглядки и силы воли, чтоб остановиться у всякой покатости и не увлечься по ее склону? И я всякий день думал: „Дальше не увлекусь, я остановлюсь: от меня зависит“ — и увлекся, и теперь настает борьба, в которой требую вашей помощи. Я только сегодня, в эту ночь, понял, как быстро скользят ноги мои: вчера только удалось мне заглянуть поглубже в пропасть, куда я падаю, и я решился остановиться. Я говорю только о себе — не из эгоизма, а потому, что, когда я буду лежать на дне этой пропасти, вы все будете, как чистый ангел, летать высоко, и не знаю, захотите ли бросить в нее взгляд. Послушайте, без всяких намеков, скажу прямо и просто: вы меня не любите и не можете любить. Послушайтесь моей опытности и поверьте безусловно. Ведь мое сердце начало биться давно: положим, билось фальшиво, невпопад, но это самое научило меня различать его правильное биение от случайного. Вам нельзя, а мне можно и должно знать, где истина, где заблуждение, и на мне лежит обязанность предостеречь того, кто еще не успел узнать этого. И вот я предостерегаю вас: вы в заблуждении, оглянитесь! Пока между нами любовь появилась в виде легкого, улыбающегося видения, пока она звучала в Casta diva, носилась в запахе сиреневой ветки, в невысказанном участии, в стыдливом взгляде, я не доверял ей, принимая ее за игру воображения и шепот самолюбия. Но шалости прошли; я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда, то есть теперь только, я испугался и почувствовал, что на меня падает обязанность остановиться и сказать, что это такое. Я сказал вам, что люблю вас, вы ответили тем же — слышите ли, какой диссонанс звучит в этом? Не слышите? Так услышите позже, когда я уже буду в бездне. Посмотрите на меня, вдумайтесь в мое существование: можно ли вам любить меня, любите ли вы меня? «Люблю, люблю, люблю!» — сказали вы вчера. «Нет, нет, нет!» — твердо отвечаю я. Вы не любите меня, но вы не лжете — спешу прибавить, — не обманываете меня; вы не можете сказать да , когда в вас говорит нет . Я только хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая, за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня, горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто в слезах или в истерических припадках. Мне с самого начала следовало бы строго сказать вам: «Вы ошиблись, перед вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали. Погодите, он придет, и тогда вы очнетесь; вам будет досадно и стыдно за свою ошибку, а мне эта досада и стыд сделают боль», — вот что следовало бы мне сказать вам, если б я от природы был попрозорливее умом и пободрее душой, если б, наконец, был искреннее... Я и говорил, но, помните, как: с боязнью, чтоб вы не поверили, чтоб этого не случилось; я вперед говорил все, что могут потом сказать другие, чтоб приготовить вас не слушать и не верить, а сам торопился видеться с вами и думал: «Когда-то еще другой придет, я пока счастлив». Вот она, логика увлечения и страстей. Теперь уже я думаю иначе. А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо будет мне. Я и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое счастье и подал вам руку навсегда. А то... Зачем же я пишу? Зачем не пришел прямо сказать сам, что желание видеться с вами растет с каждым днем, а видеться не следует? Сказать это вам в лицо — достанет ли духу, сами посудите! Иногда я и хочу сказать что-то похожее на это, а говорю совсем другое. Может быть, на лице вашем выразилась бы печаль (если правда, что вам нескучно было со мной), или вы, не поняв моих добрых намерений, оскорбились бы: ни того, ни другого я не перенесу, заговорю опять не то, и честные намерения разлетятся в прах и кончатся уговором видеться на другой день. Теперь, без вас, совсем не то: ваших кротких глаз, доброго, хорошенького личика нет передо мной; бумага терпит и молчит, и я пишу покойно (лгу): мы не увидимся больше (не лгу). Другой бы прибавил: пишу и обливаюсь слезами , но я не рисуюсь перед вами, не драпируюсь в свою печаль, потому что не хочу усиливать боль, растравлять сожаление, грусть. Вся эта драпировка скрывает обыкновенно умысел глубже пустить корни на почве чувства, а я хочу истребить и в вас и в себе семена его. Да и плакать пристало или соблазнителям, которые ищут уловить фразами неосторожное самолюбие женщин, или томным мечтателям. Я говорю это, прощаясь, как прощаются с добрым другом, отпуская его в далекий путь. Недели чрез три, чрез месяц было бы поздно, трудно: любовь делает неимоверные успехи, это душевный антонов огонь. И теперь я уже ни на что не похож, не считаю часы и минуты, не знаю восхождения и захождения солнца, а считаю: видел — не видел, увижу — не увижу, приходила — не пришла, придет... Все это к лицу молодости, которая легко переносит и приятные и неприятные волнения; а мне к лицу покой, хотя скучный, сонный, но он знаком мне; а с бурями я не управлюсь. Многие бы удивились моему поступку: отчего бежит? скажут; другие будут смеяться надо мной: пожалуй, я и на то решаюсь. Уж если я решаюсь не видаться с вами, значит на все решаюсь. В своей глубокой тоске немного утешаюсь тем, что этот коротенький эпизод нашей жизни мне оставит навсегда такое чистое, благоуханное воспоминание, что одного его довольно будет, чтоб не погрузиться в прежний сон души, а вам, не принеся вреда, послужит руководством в будущей, нормальной любви. Прощайте, ангел, улетайте скорее, как испуганная птичка улетает с ветки, где села ошибкой, так же легко, бодро и весело, как она, с той ветки, на которую сели невзначай!» Обломов с одушевлением писал: перо летало по страницам. Глаза сияли, щеки горели. Письмо вышло длинно, — как все любовные письма: любовники страх как болтливы. «Странно! Мне уж не скучно, не тяжело! — думал он. — Я почти счастлив... Отчего это? Должно быть, оттого, что я сбыл груз души в письмо». Он перечитал письмо, сложил и запечатал. — Захар! — сказал он. — Когда придет человек, отдай ему это письмо к барышне. — Слушаю, — сказал Захар. Обломову в самом деле стало почти весело. Он сел с ногами на диван и даже спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И сердце и голова у него были наполнены; он жил. Он представлял себе, как Ольга получит письмо, как изумится, какое сделает лицо, когда прочтет. Что будет потом?.. Он наслаждался перспективой этого дня, новостью положения... Он с замиранием сердца прислушивался к стуку двери, не приходил ли человек, не читает ли уже Ольга письмо... Нет, в передней тихо. «Что ж бы это значило? — с беспокойством думал он. — Никого не было: как же так?» Тайный голос тут же шептал ему: «Отчего ты беспокоишься? Ведь тебе это и нужно, чтоб не было, чтоб разорвать сношения?» Но он заглушал этот голос. Чрез полчаса он докликался Захара со двора, где тот сидел с кучером. — Не было никого? — спросил он. — Не приходили? — Нет, приходили, — отвечал Захар. — Что ж ты? — Сказал, что вас нет: в город, дескать, уехали. Обломов вытаращил на него глаза. — Зачем же ты это сказал? — спросил он. — Я что тебе велел, когда человек придет? — Да не человек приходил, горничная, — с невозмутимым хладнокровием отозвался Захар. — А письмо отдал? — Никак нет: ведь вы сначала велели сказать, что дома нет, а потом отдать письмо. Вот, как придет человек, так отдам. — Нет, нет, ты... просто душегубец! Где письмо? Подай сюда! — сказал Обломов. Захар принес письмо, уже значительно запачканное. — Ты руки мой, смотри! — злобно сказал Обломов, указывая на пятно. — У меня руки чисты, — отозвался Захар, глядя в сторону. — Анисья, Анисья! — закричал Обломов. Анисья выставилась до половины из передней. — Посмотри, что делает Захар? — пожаловался он ей. — На вот письмо и отдай его человеку или горничной, кто придет от Ильинских, чтоб барышне отдали, слышишь? — Слышу, батюшка. Пожалуйте, отдам. Но только она вышла в переднюю, Захар вырвал у ней письмо. — Ступай, ступай, — закричал он, — знай свое бабье дело! Вскоре опять прибежала горничная. Захар стал отпирать ей дверь, а Анисья подошла было к ней, но Захар яростно взглянул на нее. — Ты чего тут? — спросил он хрипло. — Я пришла только послушать, как ты... — Ну, ну, ну! — загремел он, замахиваясь на нее локтем. — Туда же! Она усмехнулась и пошла, но из другой комнаты в щелку, смотрела, то ли сделает Захар, что велел барин. Илья Ильич, услышав шум, выскочил сам. — Что ты, Катя? — спросил он. — Барышня приказали спросить, куда вы уехали? А вы и не уехали, дома! Побегу сказать, — говорила она и побежала было. — Я дома. Это вот все врет, — сказал Обломов. — На вот, отдай барышне письмо! — Слушаю, отдам! — Где барышня теперь? — Они по деревне пошли, велели сказать, что если вы кончили книжку, так чтоб пожаловали в сад часу во втором. Она ушла. «Нет, не пойду... зачем раздражать чувство, когда все должно быть кончено?..» — думал Обломов, направляясь в деревню. Он издали видел, как Ольга шла по горе, как догнала ее Катя и отдала письмо; видел, как Ольга на минуту остановилась, посмотрела на письмо, подумала, потом кивнула Кате и вошла в аллею парка. Обломов пошел в обход, мимо горы, с другого конца вошел в ту же аллею и, дойдя до середины, сел в траве, между кустами, и ждал. «Она пройдет здесь, — думал он, — я только погляжу незаметно, что она, и удалюсь навсегда». Он ждал с замирающим сердцем ее шагов. Нет, тихо. Природа жила деятельною жизнью; вокруг кипела невидимая, мелкая работа, а все, казалось, лежит в торжественном покое. Между тем в траве все двигалось, ползало, суетилось. Вон муравьи бегут в разные стороны так хлопотливо и суетливо, сталкиваются, разбегаются, торопятся, все равно как посмотреть с высоты на какой-нибудь людской рынок: те же кучки, та же толкотня, так же гомозится народ. Вот шмель жужжит около цветка и вползает в его чашечку; вот мухи кучей лепятся около выступившей капли сока на трещине липы; вот птица где-то в чаще давно все повторяет один и тот же звук, может быть зовет другую. Вот две бабочки, вертясь друг около друга в воздухе, опрометью, как в вальсе, мчатся около древесных стволов. Трава сильно пахнет; из нее раздается неумолкаемый треск... «Какая тут возня! — думал Обломов, вглядываясь в эту суету и вслушиваясь в мелкий шум природы. — А снаружи так все тихо, покойно!..» А шагов все не слыхать. Наконец, вот... «Ох! — вздохнул Обломов, тихонько раздвигая ветви. — Она, она... Что это? плачет! Боже мой!» Ольга шла тихо и утирала платком слезы; но едва оботрет, являются новые. Она стыдится, глотает их, хочет скрыть даже от деревьев и не может. Обломов не видал никогда слез Ольги; он не ожидал их, и они будто обожгли его, но так, что ему от того было не горячо, а тепло. Он быстро пошел за ней. — Ольга, Ольга! — нежно говорил он, следуя за ней. Она вздрогнула, оглянулась, поглядела на него с удивлением, потом отвернулась и пошла дальше. Он пошел рядом с ней. — Вы плачете? — сказал он. У ней слезы полились сильнее. Она уже не могла удержать их и прижала платок к лицу, разразилась рыданием и села на первую скамью. — Что я наделал! — шептал он с ужасом, взяв ее руку и стараясь оторвать от лица. — Оставьте меня! — проговорила она. — Уйдите! Зачем вы здесь? Я знаю, что я не должна плакать: о чем? Вы правы: да, все может случиться. — Что делать, чтоб не было этих слез? — спрашивал он, став перед ней на колени. — Говорите, приказывайте: я готов на все... — Вы сделали, чтоб были слезы, а остановить их не в вашей власти... Вы не так сильны! Пустите! — говорила она, махая себе платком в лицо. Он посмотрел на нее и мысленно читал себе проклятия. — Несчастное письмо! — произнес он с раскаянием. Она открыла рабочую корзинку, вынула письмо и подала ему. — Возьмите, — сказала она, — и унесите его с собой, чтоб мне долго еще не плакать, глядя на него. Он молча спрятал его в карман и сидел подле нее, повесив голову. — По крайней мере, вы отдадите справедливость моим намерениям, Ольга? — тихо говорил он. — Это доказательство, как мне дорого ваше счастье. — Да, дорого! — вздохнув, сказала она. — Нет, Илья Ильич, вам, должно быть, завидно стало, что я так тихо была счастлива, и вы поспешили возмутить счастье. — Возмутить! Так вы не читали моего письма? Я вам повторю... — Не дочитала, потому что глаза залились слезами: я еще глупа! Но я угадала остальное: не повторяйте, чтоб больше не плакать... Слезы закапали опять. — Не затем ли я отказываюсь от вас, — начал он, — что предвижу ваше счастье впереди, что жертвую ему собой?.. Разве я делаю это хладнокровно? Разве у меня не плачет все внутри? Зачем же я это делаю? — Зачем? — повторила она, вдруг перестав плакать и обернувшись к нему. — Затем же, зачем спрятались теперь в кусты, чтоб подсмотреть, буду ли я плакать и как я буду плакать, — вот зачем! Если б вы хотели искренне того, что написано в письме, если б были убеждены, что надо расстаться, вы бы уехали за границу, не повидавшись со мной. — Какая мысль!.. — заговорил он с упреком и не договорил. Его поразило это предположение, потому что ему вдруг стало ясно, что это правда. — Да, — подтвердила она, — вчера вам нужно было мое люблю , сегодня понадобились слезы, а завтра, может быть, вы захотите видеть, как я умираю. — Ольга, можно ли так обижать меня! Ужели вы не верите, что я отдал бы теперь полжизни, чтоб услышать ваш смех и не видеть слез. — Да, теперь, может быть, когда уже видели, как плачет о вас женщина... Нет, — прибавила она, — у вас нет сердца. Вы не хотели моих слез, говорите вы, так бы и не сделали, если б не хотели. — Да разве я знал?! — с вопросом и восклицанием в голосе сказал он, прикладывая обе ладони к груди. — У сердца, когда оно любит, есть свой ум, — возразила она, — оно знает, чего хочет, и знает наперед, что будет. Мне вчера нельзя было прийти сюда: к нам вдруг приехали гости, но я знала, что вы измучились бы, ожидая меня, может быть дурно бы спали: я пришла, потому что не хотела вашего мученья... А вы... вам весело, что я плачу. Смотрите, смотрите, наслаждайтесь! И опять заплакала она. — Я и так дурно спал, Ольга; я измучился ночь... — И вам жаль стало, что я спала хорошо, что я не мучусь — не правда ли? — перебила она. — Если б я не заплакала теперь, вы бы и сегодня дурно спали. — Что ж мне теперь делать: просить прощения? — с покорной нежностью сказал он. — Просят прощения дети или когда в толпе отдавят ногу кому-нибудь, а тут извинение не поможет, — говорила она, обмахивая опять платком лицо. — Однако, Ольга, если это правда. Если моя мысль справедлива и ваша любовь — ошибка? Если вы полюбите другого, а, взглянув на меня тогда, покраснеете... — Так что же? — спросила она, глядя на него таким иронически-глубоким, проницательным взглядом, что он смутился. «Она что-то хочет добыть из меня! — подумал он. — Держись, Илья Ильич!» — Как «что же»! — машинально повторил он, беспокойно глядя на нее и не догадываясь, какая мысль формируется у ней в голове, как оправдает она свое что же, когда, очевидно, нельзя оправдать результатов этой любви, если она ошибка. Она глядела на него так сознательно, с такой уверенностью, так, по-видимому, владела своею мыслью. — Вы боитесь, — возразила она колко, — упасть «на дно бездны»; вас пугает будущая обида, что я разлюблю вас!.. «Мне будет худо», пишете вы... Он все еще плохо понимал. — Да ведь мне тогда будет хорошо, если я полюблю другого: значит, я буду счастлива! А вы говорите, что «предвидите мое счастье впереди и готовы пожертвовать для меня всем, даже жизнью»? Он глядел на нее пристально и мигал редко и широко. — Вон какая вышла логика! — шептал он. — Признаться, я не ожидал... А она оглядывала его так ядовито с ног до головы. — А счастье, от которого вы с ума сходите? — продолжала она. — А эти утра и вечера, этот парк, а мое люблю — все это ничего не стоит, никакой цены, никакой жертвы, никакой боли? «Ах, если б сквозь землю провалиться!» — думал он, внутренне мучаясь, по мере того как мысль Ольги открывалась ему вполне. — А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?.. — Ольга, это невозможно! — перебил он с неудовольствием, отодвигаясь от нее. — Отчего невозможно? — спросила она. — Вы говорите, что я «ошибаюсь, что полюблю другого», а я думаю иногда, что вы просто разлюбите меня. И что тогда? Как я оправдаю себя в том, что делаю теперь? Если не люди, не свет, что я скажу самой себе?.. И я иногда тоже не сплю от этого, но не терзаю вас догадками о будущем, потому что верю в лучшее. У меня счастье пересиливает боязнь. Я во что-нибудь ценю, когда от меня у вас заблестят глаза, когда вы отыскиваете меня, карабкаясь на холмы, забываете лень и спешите для меня по жаре в город за букетом, за книгой; когда вижу, что я заставляю вас улыбаться, желать жизни... Я жду, ищу одного — счастья, и верю, что нашла. Если ошибусь, если правда, что я буду плакать над своей ошибкой, по крайней мере я чувствую здесь (она приложила ладонь к сердцу), что я не виновата в ней; значит, судьба не хотела этого, бог не дал. Но я не боюсь за будущие слезы; я буду плакать не напрасно: я купила ими что-нибудь... Мне так хорошо... было!.. — прибавила она. — Пусть же будет опять хорошо! — умолял Обломов. — А вы видите только мрачное впереди; вам счастье нипочем... Это неблагодарность, — продолжала она, — это не любовь, это... — Эгоизм! — досказал Обломов и не смел взглянуть на Ольгу, не смел говорить, не смел просить прощения. — Идите, — тихо сказала она, — куда вы хотели идти. Он поглядел на нее. Глаза у ней высохли. Она задумчиво смотрела вниз и чертила зонтиком по песку. — Ложитесь опять на спину, — прибавила потом, — не ошибетесь, «не упадете в бездну». — Я отравился и отравил вас, вместо того чтоб быть просто и прямо счастливым... — бормотал он с раскаянием. — Пейте квас: не отравитесь, — язвила она. — Ольга! Это невеликодушно! — сказал он. — После того, когда я сам казнил себя сознанием. — Да, на словах вы казните себя, бросаетесь в пропасть, отдаете полжизни, а там придет сомнение, бессонная ночь: как вы становитесь нежны к себе, осторожны, заботливы, как далеко видите вперед!.. «Какая истина, и как она проста!» — подумал Обломов, но стыдился сказать вслух. Отчего ж он не сам растолковал ее себе, а женщина, начинающая жить? И как это она скоро! Недавно еще таким ребенком смотрела. — Нам больше не о чем говорить, — заключила она вставая. — Прощайте, Илья Ильич, и будьте... покойны; ведь ваше счастье в этом. — Ольга! Нет, ради бога, нет! Теперь, когда все стало опять ясно, не гоните меня... — говорил он, взяв ее за руку. — Чего же вам надо от меня? — Вы сомневаетесь, не ошибка ли моя любовь к вам: я не могу успокоить вашего сомнения; может быть, и ошибка — я не знаю... Он выпустил ее руку. Опять занесен нож над ним. — Как не знаете? Разве вы не чувствуете? — спросил он опять с сомнением на лице. — Разве вы подозреваете?.. — Я ничего не подозреваю; я сказала вам вчера, что я чувствую, а что будет через год — не знаю. Да разве после одного счастья бывает другое, потом третье, такое же? — спрашивала она, глядя на него во все глаза. — Говорите, вы опытнее меня. Но ему не хотелось уже утверждать ее в этой мысли, и он молчал, покачивая одной рукой акацию. — Нет, любят только однажды! — повторил он, как школьник, заученную фразу. — Вот видите: и я верю в это, — добавила она. — Если же это не так, то, может быть, и я разлюблю вас, может быть, мне будет больно от ошибки, и вам тоже; может быть, мы расстанемся!.. Любить два, три раза... нет, нет... Я не хочу верить этому! Он вздохнул. Это может быть ворочало у него душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему с каждым шагом становилось легче; выдуманная им ночью ошибка было такое отдаленное будущее... «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова... — вдруг пришло ему в голову, — и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же будет — не ошибка? Что же я? Как будто ослеп...» — Ольга, — сказал он, едва касаясь двумя пальцами ее талии (она остановилась), — вы умнее меня. Она потрясла головой: — Нет, проще и смелее. Чего вы боитесь? Ужели вы не шутя думаете, что можно разлюбить? — с гордою уверенностью спросила она. — Теперь и я не боюсь! — бодро сказал он. — С вами не страшна судьба! — Эти слова я недавно где-то читала... у Сю, кажется, — вдруг возразила она с иронией, обернувшись к нему, — только их там говорит женщина мужчине... У Обломова краска бросилась в лицо. — Ольга! Пусть будет все по-вчерашнему, — умолял он, — я не буду бояться ошибок . Она молчала. — Да? — робко спрашивал он. Она молчала. — Ну, если не хотите сказать, дайте знак какой-нибудь... ветку сирени... — Сирени... отошли, пропали! — отвечала она. — Вон, видите, какие остались: поблеклые! — Отошли, поблекли! — повторил он, глядя на сирени. — И письмо отошло! — вдруг сказал он. Она потрясла отрицательно головой. Он шел за ней и рассуждал про себя о письме, о вчерашнем счастье, о поблекшей сирени. «В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь как стало на душе опять покойно... (он зевнул)... ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же, и завтра...» Он зевнул во весь рот. Далее ему вдруг пришло в голову, что бы было, если б письмо это достигло цели, если б она разделила его мысль, испугалась, как он, ошибок и будущих отдаленных гроз, если б послушала его так называемой опытности, благоразумия и согласилась расстаться, забыть друг друга? Боже сохрани! Проститься, уехать в город, на новую квартиру! Потянулась бы за этим длинная ночь, скучное завтра, невыносимое послезавтра и ряд дней все бледнее, бледнее... Как это можно? Да это смерть! А ведь было бы так! Он бы заболел. Он и не хотел разлуки, он бы не перенес ее, пришел бы умолять видеться. «Зачем же я писал письмо?» — спросил он себя. — Ольга Сергеевна! — сказал он. — Что вам? — Ко всем моим признаниям я должен прибавить еще одно... — Какое? — Ведь письмо-то было вовсе не нужно... — Неправда, оно было необходимо, — решила она. Она оглянулась и засмеялась, увидя лицо, какое он сделал, как у него прошел вдруг сон, как растворились глаза от изумления. — Необходимо? — повторил он медленно, вперяя удивленный взгляд в ее спину. Но там были только две кисти мантильи. Что же значат эти слезы, упреки? Ужели хитрость? Но Ольга не хитра: это он ясно видел. Хитрят и прибавляются хитростью только более или менее ограниченные женщины. Они, за недостатком прямого ума, двигают пружинами ежедневной мелкой жизни посредством хитрости, плетут, как кружево, свою домашнюю политику, не замечая, как вокруг их располагаются главные линии жизни, куда они направятся и где сойдутся. Хитрость — все равно что мелкая монета, на которую не купишь многого. Как мелкой монетой можно прожить час, два, так хитростью можно там прикрыть что-нибудь, тут обмануть, переиначить, а ее не хватит обозреть далекий горизонт, свести начало и конец крупного, главного события. Хитрость близорука: хорошо видит только под носом, а не вдаль и оттого часто сама попадается в ту же ловушку, которую расставила другим. Ольга просто умна: вот хоть сегодняшний вопрос, как легко и ясно разрешила она, да и всякий! Она тотчас видит прямой смысл события и подходит к нему по прямой дороге. А хитрость — как мышь: обежит вокруг, прячется... Да и характер у Ольги не такой. Что же это такое? Что еще за новость? — Почему же письмо необходимо? — спросил он. — Почему? — повторила она и быстро обернулась к нему с веселым лицом, наслаждаясь тем, что на каждом шагу умеет ставить его в тупик. — А потому, — с расстановкой начала потом, — что вы не спали ночь, писали все для меня; я тоже эгоистка! Это, во-первых... — За что ж вы упрекали меня сейчас, если сами соглашаетесь теперь со мной? — перебил Обломов. — За то, что вы выдумали мучения. Я не выдумывала их, они случились, и я наслаждаюсь тем, что уж прошли, а вы готовили их и наслаждались заранее. Вы — злой! за это я вас и упрекала. Потом... в письме вашем играют мысль, чувство... вы жили эту ночь и утро не по-своему, а как хотел, чтобы вы жили, ваш друг и я, — это во-вторых; наконец, в-третьих... Она подошла к нему так близко, что кровь бросилась ему в сердце и в голову; он начал дышать тяжело, с волнением. А она смотрит ему прямо в глаза. — В-третьих, потому, что в письме этом, как в зеркале, видна ваша нежность, ваша осторожность, забота обо мне, боязнь за мое счастье, ваша чистая совесть.. все, что указал мне в вас Андрей Иванович и что я полюбила, за что забываю вашу лень... апатию... Вы высказались там невольно: вы не эгоист, Илья Ильич, вы написали совсем не для того, чтоб расстаться, — этого вы не хотели, а потому, что боялись обмануть меня... это говорила честность, иначе бы письмо оскорбило меня и я не заплакала бы — от гордости! Видите, я знаю, за что люблю вас, и не боюсь ошибки: я в вас не ошибаюсь... Она показалась Обломову в блеске, в сиянии, когда говорила это. Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного сердца он бросил ей в душу этот огонь, эту игру, этот блеск. — Ольга!.. Вы... лучше всех женщин, вы первая женщина в мире! — сказал он в восторге и, не помня себя, простер руки, наклонился к ней. — Ради бога... один поцелуй, в залог невыразимого счастья, — прошептал он, как в бреду. Она мгновенно подалась на шаг назад; торжественное сияние, краски слетели с лица; кроткие глаза заблистали грозой. — Никогда! Никогда! Не подходите! — с испугом, почти с ужасом сказала она, вытянув обе руки и зонтик между ним и собой, и остановилась как вкопанная, окаменелая, не дыша, в грозной позе, с грозным взглядом, вполуоборот. Он вдруг присмирел: перед ним не кроткая Ольга, а оскорбленная богиня гордости и гнева, с сжатыми губами, с молнией в глазах. — Простите!.. — бормотал он, смущенный, уничтоженный. Она медленно обернулась и пошла, косясь боязливо через плечо, что он. А он ничего: идет тихо, будто волочит хвост, как собака, на которую топнули. Она было прибавила шагу, но, увидя лицо его, подавила улыбку и пошла покойнее, только вздрагивала по временам. Розовое пятно появлялось то на одной щеке, то на другой. По мере того как она шла, лицо ее прояснялось, дыхание становилось реже и покойнее, и она опять пошла ровным шагом. Она видела, как свято ее «никогда» для Обломова, и порыв гнева мало-помалу утихал и уступал место сожалению. Она шла тише, тише... Ей хотелось смягчить свою вспышку; она придумывала предлог заговорить. «Все изгадил! Вот настоящая ошибка! „Никогда!“ Боже! Сирени поблекли, — думал он, глядя на висящие сирени, — вчера поблекло, письмо тоже поблекло, и этот миг, лучший в моей жизни, когда женщина в первый раз сказала мне, как голос с неба, что есть во мне хорошего, и он поблек!..» Он посмотрел на Ольгу — она стоит и ждет его, потупив глаза. — Дайте мне письмо!.. — тихо сказала она. — Оно поблекло! — печально ответил он, подавая письмо. Она опять близко подвинулась к нему и наклонила еще голову; веки были опущены совсем... Она почти дрожала. Он отдал письмо: она не поднимала головы, не отходила. — Вы меня испугали, — мягко прибавила она. — Простите, Ольга, — бормотал он. Она молчала. — Это грозное «никогда!..» — сказал он печально и вздохнул. — Поблекнет! — чуть слышно прошептала она, краснея. Она бросила на него стыдливый, ласковый взгляд, взяла обе его руки, крепко сжала в своих, потом приложила их к своему сердцу. — Слышите, как бьется! — сказала она. — Вы испугали меня! Пустите! И, не взглянув на него, обернулась и побежала по дорожке, подняв спереди немного платье. — Куда вы так? — говорил он. — Я устал, не могу за вами. — Оставьте меня. Я бегу петь, петь, петь!.. — твердила она с пылающим лицом. — Мне теснит грудь, мне почти больно! Он остался на месте и долго смотрел ей вслед, как улетающему ангелу. «Ужель и этот миг поблекнет?» — почти печально думал он, и сам не чувствовал, идет ли он, стоит ли на месте. «Сирени отошли, — опять думал он, — вчера отошло, и ночь с призраками, с удушьем тоже отошла... Да! и этот миг отойдет, как сирени! Но когда отходила сегодняшняя ночь, в это время уже расцветало нынешнее утро...» — Что ж это такое? — вслух сказал он в забывчивости. — И — любовь тоже... любовь? А я думал, что она, как знойный полдень, повиснет над любящимися и ничто не двинется и не дохнет в ее атмосфере: и в любви нет покоя, и она движется все куда-то вперед, вперед... «как вся жизнь», говорит Штольц. И не родился еще Иисус Навин, который бы сказал ей: «Стой и не движись!» Что ж будет завтра? — тревожно спросил он себя и задумчиво, лениво пошел домой. Проходя мимо окон Ольги, он слышал, как стесненная грудь ее облегчалась в звуках Шуберта, как будто рыдала от счастья. Боже мой! Как хорошо жить на свете!